Семейное

Вчера вспоминали, как тётку мою упекли с инсультом в реанимацию. История, леденящая всё. Несколько лет назад звоню ей 1-го января, чтобы поздравить с Новым гадом, а в трубке – чьи-то чужие голоса. Звоню второй тётке, она говорит, так и так, упаковали, мол, её сегодня с инсультом.

Через пару дней звонит и рассказывает:
– Она же там всю реанимацию насмешила. Её оформили, начинают раздевать, а она и говорит, не открывая глаз: «Давненько меня не раздевали мужские руки. Думала, так и умру без свежих воспоминаний об этом».

Я ей вчера по телефону напоминаю про этот случай, она выдыхает дым и говорит: «Ну, да. Я ж чувствую, как они с меня одежду стаскивают. Ты бы слышал, как они хохотали! Это уже потом такой жестяной голос говорит сверху: «Речевая функция сохранена». На этом я и вырубилась».

Тот год у меня выдался куда хуже нынешнего, и когда я вспоминаю эту историю, жить мне становится чуть легче.

UPD: тётка моя уже тогда была седой как лунь, ей под восемьдесят уже было

Моя бабушка и канволярия маялис

0-2Вчера бабушку вспоминали. Годовщина была, 12 лет. Помню, я был прыщавый балбес семнадцати лет от роду, самонадеянно мечтавший о карьере рок-музыканта и (когда-нибудь, когда ума наберусь) писателя. На какой-то из пролетарских праздников, то ли на майские, то ли, напротив, на ноябрьские, бабушка пошла по магазинам – более жест отчаяния, чем сознательное действие, поскольку прилавки всё равно были пусты, а еда, спиртное и сигареты покупались по талонам.

Вернулась и докладывает тётке моей: «Видела торт, но он выглядел не очень, поэтому брать не стала, лучше настряпаю что-нибудь». Я обрадовался, потому что бабушкину стряпню любил, а вот торты той поры – не очень. Тётка выпустила плотное облако табачного дыма, слегка отодвинула его от меня в сторону пальцами с крупными перстнями, и спросила:
– Мама, а как торт-то назывался?

Бабушка нахмурилась, потом посмотрела на нас голубыми глазами, очки «на плюс» делали их ещё больше, потом серьёзно сказала:
– Конвалярия маялис.
– Как?! – переспросили мы хором.
– Конвалярия маялис, – повторила бабушка таким тоном, как будто мы с тёткой утратили разум.
– Мама, – мягко сказала тётка. Так, знаете, с намёком.
Бабушка беспомощно улыбнулась в нас из своего космоса сквозь очки-иллюминаторы и сказала:
– Представляешь, забыла русское название!

Тогда тётка повернулась ко мне чеканным профилем, стряхнула пепел и зычно крикнула в дальнюю комнату, уже своей тётке, которой на тот момент было сильно за восемьдесят:
– Тётя, что такое «конвалярия маялис»?
– Ландыш майский, – басовито ответила тётя Лида, раскладывая на круглом столе пасьянс «Могила Наполеона». Аналоговый, разумеется. Специальными картами, которые мне ужасно нравились, когда мне было лет восемь. Я тогда думал, что они детские.

Вчера напоминаю тётке эту историю, она смеётся: «Ах, милый, помню я тот торт «Ландыш». Редкая дрянь была. Тяжёлый сухой бисквит, тут две мазюльки зелёные, изображавшие стебли, и две горошины жёлтого крема. Отвратительная дрянь». Это моя любимая история про бабушку, кстати. Здесь, как говорится, как в капле воды, ну и так далее.

Моя память как старое пальто

Летом, гуляя с собакой, я люблю смотреть на стрижей. Они куда крупнее ласточек, что жили у нас в деревне, да и солнце в Че не такое жестокое, позволяет разглядеть их во всех подробностях, даже днём. Они кажутся мне подобием этих штук из «Звёздных войн» (хотя, я уверен, тут обратная логика, но всё же).

Чиж в эти минуты честно садится рядом, вздрагивая львиной гривой на слабом горячем ветру, и тоже смотрит в небо. Его карие глаза постепенно наполняются слезами от сосредоточенности. Но звук «стри! стри!» он ловит лучше, чем рисунок полёта, поэтому, тревожно оглядываясь на меня, перестаёт наблюдать за игрой стрижей и бежит нюхать вкусные ссачки чужих собак, на всякий случай повиливая хвостом.

Нет ничего красивее закатного летнего света. И я вспоминаю детство, ласточек, деревенских собак, индюков, устраивающихся спать на ветвях старых яблонь, и квас в эмалированном белом ведре, где плавали куски хлеба. Вчера я получил письмо из прошлого. Из того времени, что минуло тридцать лет назад. Тридцать два, если быть точнее. И я счастлив, что моя память (память писателя) похожа на старое пальто, цепляющее на себя всё на свете: собачью шерсть, старые рыболовные крючки, виноградные косточки, запах солнца, рыбью чешую, оранжевую кожицу алычи, полосатые семечки подсолнечника, кроличьи когти и белые мазки хлопковых нитей.

Кот Вася пришёл и положил мне на колени полосатую голову. И в его глазах я вижу всех своих ушедших друзей: Бельчика, Дружка, Пушка, кота Славку и дуру-индюшку Профуру, и хряка Борьку, что орал в сарае с утренней голодухи, и послушную секту уток, что заходили в арык осторожно, как монахини, боящиеся замочить портки, и буйную ватагу молодых баранов, храбро кричащих баааа перед тем, как перепрыгнуть тонюсенький ручей за школой им. Лермонтова, где темно-зелёными штрихами мелькают шустрые гамбузи. Где в зарослях цветущего тамарикса мы лежали, одурев от винограда, глядя в белое небо с журналами «Наука и жизнь» на коричневых от солнца животах.

Крупная саранча вскакивала на наши острые коленки, чтобы, вспыхнув алым подкладом из-под камуфляжа, улететь к ровным линиям хлопковых полей. А мы смотрели в небо, копались в зубах стебельками вездесущего мятлика, выковаривая остатки свежего чурека, и думали, что это мы, мы сметём всех с лица земли. Молодые, загорелые, задумчивые. Эрегированные, робкие, наглые. С глазами, похожими на золотые медали. С волосами, похожими на одуванчик. С рыболовным крючком в кармане, со свинцовым грузилом в руке.

Святые дураки.

Ленин тебе ещё покажет. Куда идти, как жить

Я помню, как в школе нас принуждали учить стихи о сегодняшнем юбиляре:

Когда был Ленин маленьким
С кудрявой головой
Он тоже бегал в валенках
По горке ледяной

Его пытались продать нам, как «своего», как «такого же мальчика». И в этом чувствовалась фальшь, поскольку Ленин был советским суперменом, пролетарским Чаком Норрисом. Его имя сейчас легко можно встроить в любой мем, например: «Тень Ленина видно в темноте». Или: «Ленин досчитал до бесконечности. Дважды». Он был повсюду. С каждой стены его суровый лик следил за тобой: надел ли ты шапку, хорошо ли ты покушал, сделал ли ты домашку по математике – он самим своим видом намекал, что твой мелкий школьный долг перед ним неоплатен. Ты всегда будешь виновен перед ним.

Фото 01.01.2020, 10 50 49

Не удивлюсь, если какой-нибудь британсккий учёный обнародует исследование о том, что профессор Толкин придумал глаз Саурона, посетив в 1936 году конференцию учёных-фольклористов в Ленинграде. Ведь глаз Ленина с его хитрым прищуром следил за каждым. И когда мои соученики на переменках снимали и прятали в карман пионерский галстук, со словами: «красное носить не по понятиям», я чувствовал в этом некий ритуальный жест. Теперь я знаю: они снимали кольцо всевластья, чтобы укрыться от всевидящего ока. Иначе как курить за школой? Как трахать Юльку К. в раздевалке втроём?

Поэтому попытка втюхать нам Ленина как «своего парня» заранее была обречена на провал. Ведь его вортреты всюду, а наши – только в школьной стенгазете под заголовком «Позор троечникам и прогульщикам». И именно поэтому последние строчки стиха мы переиначивали так: «Он тоже бегал в валенках и хуй дрочил ногой», подсознательно придавая маленькому Володе Ульянову богатырские черты. «Нет, ты не с нами», как бы говорили мы ему.

Только представьте. Чтобы подрочить ногой, нужно иметь на той ноге поразительно гибкие пальцы. Возможно, самый большой из них был противопоставлен остальным для упрочения хвата, как у высших приматов? А возможно, он просто свисал до самой ноги, и от этого дрочить этот богатырский хуй было куда удобнее, на страх мировой буржуазии с её моральным разложением. Возможно он и дрочил с такой скоростью, что его нога размывалась до мутного пятна как крылышки колибри, зависшей над цветком.

Это потом, после того, как задули гнилостные ветра перестройки и наймиты запада беспрепятственно начали разлагать умы юных советских граждан, екатеринбургский художник Пётр Малков придумал цикл стихов о Ленине (правда, есть версия что авторами были сотрудники «Красной Бурды», тут уж кто во что верит, я могу и ошибиться):

Когда был Ленин в Арктике,
Он отморозил нос.
Товарищи по партии
Смеялися до слез.

***
Когда был Ленин мастером
(Наряды закрывал),
На дело революции
Он деньги воровал.

***
Когда был Ленин барином,
И злился, например —
Подолгу выговаривал
Крестьянам букву «р».

***
Когда был Ленин с массами,
С трибуны, вновь и вновь,
Смешил он всех гримасами,
Дугою выгнув бровь.

***
Когда был Ленин фраером,
Он в кепочке ходил.
Скрывался от полиции
И деньгами сорил.

И моё почему-то любимое:

«Когда был Ленин женщиной,
Он был совсем другой –
Капризной, переменчивой
И очень дорогой».

Поэтому давайте же выпьем за вождя мирового пролетариата, оставившего нам странное и жуткое наследство, подняв за это честный тост: «Ушла эпоха. Ушла – и похуй». С праздником вас, бывшие октябрята, пионеры и комсомольцы.

Про детство босоногое

Как-то раз мы с друзьями немножко выпивали и один говорит: «А я ходил в детский садик «Лисички». А второй такой: «А я – в «Земляничку». И потом на меня смотрят и спрашивают, а как твой садик назывался?

Я посмотрел на этих благодушных придурков и сказал:
– А мой назывался «Детский садик №194 Центрального района г.Челябинска».

Это Челябинск, детка. Тут детям сказок не рассказывают. А, и ещё про детский сад. Больше всего я ненавидел таскать раскладушки перед сончасом. Они всегда были капец, какие холодные. Зато на соседней раскладушке лежала добрая девочка Таня Ф., которая на практике показала мне, чем именно различаются девочки и мальчики. В этом, пожалуй, была главная польза детсада. А то так бы до сих пор жил в неведении.

Веселый белый бультерьер

Короче, когда я жил в Екатеринбурге, меня регулярно пугал один весёлый белый бультерьер. Через два дома в цоколе работала небольшая молочная лавочка, куда я гонял за кефиром и прочей снедью. Путь туда лежал через двор, в котором росла небольшая кривая яблоня.

Каждый раз, когда я возвращался домой с пакетом кефира, дверь подъезда, находившегося за кривой яблоней, бухала, как выстрел, а вслед за этим звуком во двор увесистым ядром выстреливал мускулистый белый бультерьер. Он бежал мне навстречу, улыбаясь крокодильей розовой пастью, я рефлекторно прикрывал тестикулы пакетом с кефиром и боязливо думал: сколько же у него там зубов?

Не добегая до меня буквально пару метров, пёс подпрыгивал, цеплялся челюстями за толстую яблоневую ветвь, диагонально тянувшуюся над двором, его мясистую жопку заносило по инерции и некоторое время бультерьер так и раскачивался, повиснув на ветке. Кора под его зубами жалобно поскрипывала, как кряхтящая старческая кровать, подпевающая бессоннице.

Я осторожно обходил собаку и как раз в тот момент, когда инерция гасла и пса переставало раскачивать как большую перезрелую грушу, дверь подъезда распахивалась и на пороге появлялась древняя, как Мойра, хозяйка бультерьера. Он спрыгивал на землю, формально вилял ей хвостом, вновь разгонялся и вновь играл в качели со злосчастной веткой. Так прошло целое лето.

Знаете, сегодня, впервые за много-много лет, я снова проходил той тропкой. Через тот самый двор. Та ветка по-прежнему тянется по диагонали через тропинку довольно высоко, чуть выше уровня моих глаз. А мне всё казалось, что у страха глаза велики или меня подводит память. Нет, не подводит. Просто собака очень любила качаться и высота ей была не помеха.

Из детства

Борька всегда был один и тот же. В его домике жили крысы, но Борька был добрый и разрешал доедать им свои помойчики, крысы колготились вокруг, и не обижались на Борьку, когда он, поворачиваясь во сне, придавливал пару-тройку из них. Крысы жрали все, и своих мертвых тоже. Вернуть Борьку обратно в стайку (так назывался загончик) можно было только налив чего-нибудь особенно помойно-сладкого и просунув мисочку через специальную щель, с криком «борь-борь-борь».

После шести утра он начинал повизгивать, и если ему не успевали насыпать палых яблок, повизгивание переходило в непрерывный крик назгула, Борьку становилось жаль, казалось, что он сейчас захлебнется, или у него, где-то там, под подкожным слоем жыра, в глубине того, что осенью неизбежно будет закатано в банки, остановится его поросячье сердчишко.

Он был ужасно трогательным, пока брал яблоки, которые ему просовывали в щель стайки (тот самый сарайчик), но когда он выбегал, пугая индюшек, мечась, стараясь набегаться вдосталь за то время, пока беззлобно матерящаяся тетка убирает помои и остатки крысиных трупиков, было видно, какие серьезные у него клыки.

К концу лета они начинали задирать губу, Борька уже не мог считаться поросенком, он уже был целым вепрем.

Его кололи всегда одним и тем же потемневшим от времени ножом, которым вальщик колол еще японских интервентов в Гоби и на Хингане, нож был слишком маленьким, казался слишком хрупким для вепря-Борьки, потертость режущей кромки превращала его в подобие серпа, но вальщик не соглашался ни какое другое оружие.

Мусульмане прятались за дувалы, когда он шел к Борьке, чуть покачиваясь, уже слегка пьяноватый. Борьку не спасли ни клыки, ни его умение жрать одуревших от весны змей, которую он приобретал еще в детстве, ни готовность сожрать все, что было слишком неуклюжим, чтобы увернуться от его застоявшегося в стайке и потому такого неожиданно прыткого клыкастого тела.

А потом… потом он появлялся в стайке снова, появлялся буднично, без визга, без ничего, просто словно заводился от сырости, новый Борька, с белесыми ресницами и пятачком, похожим на гриб «масленок», который мусульмане не едят, как впрочем и остальные грибы.

Во что мы играли в СССР

Как-то раз меня спросили, в какие специфические советские игрушки я играл в детстве и тут я вспомнил странную фигню: языческие маски из кефирных крышечек, которые потом коптились спичками.

Вообще, мы часто делали игрушки сами: лепили их из пластилина, пытались отливать из свинца, стыренного из аккумулятора, из плавленного полиэтилена, из шариков, деревяшек, говна и палок. Но крышечки были весьма специфической штукой. Молочные продукты в Совке разливали по пол-литровым бутылкам с широким горлом, различались они по цвету крышечек. Их привозили в больших проволочных ящиках и бабушку невероятно бесило, что громкогласные нетрезвые грузчики начинали погрузку в половине пятого утра, когда самый сон. А тут в гулком колодце двора: бряк, звяк, Михалыч ёбаный ты по башке, хватит так хуярить, звяк, бряк.

Молочная_бутылка_и_крышки_в_СССР

Не помню, когда это было, в один из более-менее светлых моментов детства… Не помню, кто первым придумал это делать, но снятая с бутылки крышечка выравнивалась ногтем и столовой ложкой, потом нужно было спичкой и иголкой процарапать с изнаночной стороны глаза, рот и нос и получалось некое подобие погребальной маски из Микен. Потом нужно было взять отцовские плоскогубцы и подкоптить получившуюся «маску» над газом. Потом, чтобы не пачкалась, напшикать отвратительным ядом для волос под названием «Прелесть». То есть, лаком.

Зелёные и жёлтые крышечки походили на старинные дублоны, на золотые пиастры, на те сокровища, что зарыл капитан Флинт. Какое-то время они были детской валютой, на них выменивалась всякая фигня. Иногда за пару хороших «масок» можно было вымутить стрёмного красного индейца из тех, что иногда продавали на Зелёном рынке. Так что бывали и удачные деньки в этом почти беспросветном и очень, очень, очень скучном говне.

Поколенческое

Сегодня в ленте вновь увидел заметку из рубрики «поколенческое», в связи с чем вспомнил одну дивную историю, которую раз пятьсот рассказывал в кальянной. Она про разницу поколений как раз.

inside Daan Botlek

иллюстрация © Daan Botlek

У меня была приятельница (к сожалению, уехавшая из страны) возраста моего сына. Темноглазая лань, высокая, с красивой шеей, впрочем, вообще прекрасная девочка. Несколько языков, образование, хорошая семья. Золотая девочка прям. Как-то раз мы оказались с ней в поездке. Просыпаемся раньше всех, поглядели друг на друга и пошли в соседнюю кофейню завтракать. Я не помню, как завязался этот разговор о разнице поколений, но в какой-то момент я начал с жаром мормонского проповедника нести примерно следующее:

– На днях подарили коробку пастели из сорока цветов, мне хотелось обнять её и плакать, потому что в моём детстве достать такую было просто невозможно. За неё могли убить. А гитарные струны? Это ж вообще капец. Надо было заказывать за месяц у какого-то мастера аж из Магнитогорска, стоили они как золотые. А сейчас? Захожу в «Амадеус», а там хоть «La Bella», хоть чего угодно. А гитары? А учебники? открываешь YouTube и там тебе тьюториалов разных от «сыграем блюзовую гамму вместе с мастером» до «как плевком выбить глаз нападающему с пяти шагов». Реально, глаза разбегаются. Я как вспомню своё первое кимоно, сшитое из полотенец, у меня слёза закипают. А у вас? У вас же всё есть! Ты себе не представляешь, как я вам завидую!

Она грустно улыбнулась и сказала:
– А я вам завидую.
– Почему? – я так удивился, что чуть со стула не упал.
– Потому что вам всё это надо.

Занавес. А нет, подымаем занавес. Щас будет Мараль. Мараль у нас будет такая: не завидуйте внешнему блеску, ибо не знаете, что там внутри. Вот теперь окончательно занавес.


 

Слегка философский пост о русской жизни

Как-то раз я трудился в одной своеобразной организации, где вместо столовки был свой небольшой ресторанчик для внутреннего пользования. Скучаю по нему до сих пор, ибо готовили там божественно. Но речь не об этом.

На раздаче там стояла крупная женщина с пергидрольными волосами при всегда отросших, разумеется, корнях, с густо подведёнными глазами, золотой коронкой и широченной улыбкой. Она очень заразительно смеялась, как мне помнится. Как её звали, я позабыл, помню, что она была из породы тех женщин, к которым слово «баба» подходит не оскорбительно, а просто как определение той точки в пространстве, которую они занимают в гуще остальных людей. В этом «баба» (применительно к ней) чувствовалось бы нечто тёплое и уютное, как в нагайбакских алых куколках из домотканого полотна или краснощёкой фигурке той бабы, что садят на чайник, чтобы сберечь тепло.

И тут на работу взяли девушку чуть за двадцать из породы «пися модная». Губы, татуаж бровей, нарочитое декольте на грани приличия, тщательная укладка в восемь утра, и, главное, то неподражаемое снисходительно-брезгливое выражение лица, что превращает вполне человеческое себе, милое девичье лицо в ебальник. Лебедицею она подплыла за завтраком к раздаче, покачивая анорексичными бёдрами и лениво молвила (всё с той же брезгливо-снобской интонацией), делая губы колечком:
— Ну и чё у вас каша сегодня сладкая или солёная?

Баба повернулась к ней, уперев руки в спелые бока, подняв бровь облила писю с головы до ног холодным взглядом, потом цыганисто блеснула золотом в рту и совершенно по-матерински ответила:
— Эх, милая моя. У настоящей каши в том-то весь и вкус, что она одновременно и сладкая и солёная.

Она помолчала, опустила голову и руки, вздохнула и добавила:
— Как и вся наша жизнь русская.

Часто вспоминаю эту сцену.