Как мы ходили жениться

А вот ещё историю вспомнил, видимо, предстоящим Женским днём навеяло. Пошли мы как-то раз жениться. Не то, чтобы мы раньше никогда жениться не ходили, но тут случай особый, всё-таки семь лет вместе прожили, не хухры, извините за выражение, мухры. Стоял погожий ноябрьский день, тридцатиградусный ветерок приветливо холодил наши щёки.

А по субботам обычно женят молодых, пунцовеющих от срамных мыслей, с блестящими глазами, вот этих, которые ещё верят в любовь до гробовой доски, в то, что если ты нарожаешь целую армию, то потом тебе сорок стаканов воды к смертному одру принесут. В общем, суббота в Челябушке отдана юности и наиву. А таких, как мы, сплошь покрытых шрамами от расставаний и, прости господи, отношений, женят по пятницам.

И приходим мы, такие пупсики в пятницу… Отвлекусь. Поясню. Это мы как-то раз вместе в БЦ приехали, то ли что-то отдавать, то ли что-то забирать, нам друзья двери открывают, и ка-а-ак закричат: «Ой, пупсики приехали!». Мы такие: «Кто?», а они такие: «Да вы в зеркало на себя посмотрите». Мы смотрим, а там, в зеркале, действительно стоят два пупса в одинаковых детских шапках, нелепые и прекрасные, как поцелуй в морской волне на закате дня. И вот, короче, «пупсики приехали».

А там, в загсе у входа царила специальная тётенька, хлебосольная, как сама Русь Матушка. Она непонятным образом сочетала в себе величавость и угодливость: «Пуховички сюда, пожалуйста»; «А вот сюда присаживайтесь, пожалуйста»; «Вот вешалочка у нас»; «Вот сюда, пожалуйста, проходите». И всё это с материнской интонацией и умильным лицом, аж неловко. Мы, пожившие, даже пуховики снимать не стали, обрачевались, да и пошли, уже официальной парой, за текилой и лаймами.

А вот перед нами стояла пара понажористее. Высокий мужчина лет сорока пяти или чуть старше, которого хотелось назвать Партработником или ещё он походил на Ответственного Сотрудника. Он был немодно, но дорого одет, словно прилетел прямиком из начала 80-х, прямо с демонстрации трудящихся, так и не сняв бобровой шапки. Она же была чуть моложе, но броская, как Настасья Филипповна, яркая, с дерзкими ноздрями. Меж ними вилял паренёк лет пятнадцати, судя по всему, его сын. Он подавал кольца, страшно волновался, жаль, у молодой не было шлейфа, он бы его подержал.

Статная пара расписалась в книге росписей и чинно поплыла на выход, мальчик извивался между ними, мы скромно шли в кильватере, как две лодочки за линкором. Хлебосольная распорядительница с лёгким поклоном отворила и придержала двери, ласково сказав:
– До свидания!
– До свидания, – звонко крикнул мальчик и выпрыгнул во тьму.
– До свидания, – пророкотал ответственный мужчина, а ныне законный муж. И тут, когда дошла очередь прощаться до новоиспечённой жены его, та задрожала ноздрями, вспыхнула, от чего показалась ещё ярче, и содрогнулась всем существом.
– Да уж нет, – с непередаваемой брезгливостью пропела она и обои на стенах слегка скукожились от выплеснутого ею яда, – на этот раз уж, пожалуй, прощайте.

Мы ржали как два пупсика, конечно, в своих неснятых пуховиках и нелепых детских шапках, официально став ячейкой общества, а вскоре завели собаку, которая прямо сейчас пыпыфает в меня розовым носом, лёжа на своём волосатом ковре, и слегка храпит, прикрыв ухо рукой.

Хорошо, когда ты мальчик

Хорошо, когда ты мальчик. Ты просыпаешься в деревне не по звонку будильника, а из-за истошного крика поросёнка Борьки, который проголодался и так, по-свински, на весь курятник просит жрать. Ты приличный мальчик сроду бы не произнёс такое грубое слово, но Борька именно жрёт, чавкая и отгоняя толстым боком разъевшихся на помоях рыжих крыс.

Ты быстро подбегаешь к рукомойнику – небольшому цементному бассейну, на поверхности которого поверх муаровых волн плавают, растопырив лапы, наглые оранжевые осы. Более вежливые мохнатые пчёлы смиренно толпятся у кромки воды, подрагивая крылышками, радужными, как бензиновые пятна. Ты открываешь кран, отгоняя рубашкой взметнувшихся ос, и плещешь себе в лицо не успевшей прогреться водой.

Ты бежишь к яблоне, быстро сгребаешь в тачку опавший белый налив, отвозишь Борьке и сваливаешь в корыто, чтобы не орал, пока тётка готовит ему помои. И тут ты вспоминаешь, что тоже голоден. Тётка протягивает тебе бутерброд, по жирному деревенскому маслу скользит янтарная волна мёда, но сегодня у тебя другие планы. Ведь ты уже большой и хочешь добыть пищу самостоятельно.

За свинарником у Тётиани водятся жирные дождевые черви, красивые и красные. Двоих будет вполне достаточно, ты зовёшь собак, хватаешь одну из серёжкиных удочек и бежишь на сброс за домом, чтобы поймать сазанчика. Водяная курочка пробегает по камышам, рядом воет загадочная выпь, а собаки гавкают, спугивая китайских щук, выползших отогреться на жарком солнце, с каждой минутой раскаляющемся как спираль нагревателя до тех пор, пока оно не превратится в белый блин, выжигающий всё живое.

Ты, пританцовывая, возвращаешься в летнюю кухню, хватаешь сазанчика, быстро снимаешь с него шкуру вместе с чешуёй, похожей на крупные монеты, потемневшим от времени ножом-пчаком сносишь ему голову и осторожно снимаешь с боков шматы нежного мяса. С палец толщиной. Бросаешь в касушку и добавляешь столовую ложку уксусной эссенции, стараясь не вдохнуть ненароком её обжигающий запах. Нарезанное тонкой полоской рыбье мясо шипит, окаливаясь под кислотой. Собаки уже совсем взбесились и ты бросаешь им остатки рыбы вместе с головой. Деревенским собакам всё нипочём. Они дурачатся, дерутся и отнимают друг у друга несчастную бошку, тебе кажется, что они смеются и подшучивают друг над другом.

Ты пулей несёшься в огород, распугивая медлительных индюшек, возмущённо курлычущих тебе вслед. Так. Тебе нужны помидоры и разноцветный болгарский перец, содрогаясь от омерзения, ты веткой отмахиваешься от вездесущих аргиоп, опутавших помидорные ветви, и несёшься обратно на кухню, неся в подоле урожай. Ах, да, картоха же. Мелкая, но без кожуры, она словно сама выпрыгивает к тебе из сухой земли, похожей на розовую пыль. В горшке уже закипает вода, слюна наполняет рот так, что сейчас неприлично брызнет наружу, но тебя никто не заругает – все взрослые давно на работе.

Ты бросаешь овощи в хе, перемешиваешь и закусываешь его варёной картошкой, сидя на щелястом крыльце под тенью виноградной плети. Собаки лежат рядом. Смешные толстопопые утки идут на водопой гордо, как мусульманские женщины, возвращающиеся с базара после удачной торговли. Ты зачёрпываешь из эмалированного ведра кружку мутноватого кваса, отгоняя ею размокшие куски хлеба.

Хорошо, когда ты мальчик. И тебя не ждёт впереди ничего, кроме старых номеров «Вокруг света» и «Науки и жизни». Ничего плохого. Ничего, кроме света, льющегося вокруг так щедро, будто он никогда не кончится.

«Мы, девочки из бедных семей, должны помогать друг другу»

Это была самая настоящая дыра, местами действительно омерзительная и, к тому же, выкрашенная в чёрный цвет. Но девчонки её почему-то любили, вероятно, за дешевизну, а, вероятно, потому что с клубами тогда вообще было негусто. Обычно я не заглядывал на танцпол, а просто сидел и пил с ними за длинным столом, облагороженным морилкой, чтобы не было видно застарелых пятен на столешнице. Это сейчас все знают название «чилаут», а тогда мы звали это место «предбанником».

Публика вполне соответствовала заведению с народными ценами. Там двигались белым (кололись героином – «угол» белого тогда стоил дешевле бутылки импортного пива) прямо в туалете, даже не прячась в кабинку, употребляли прочие препараты и потом ловили невидимые звёздочки под «техно» с обессмысленными лицами. Я выделялся среди них не только одухотворённым взором, но и тем, что представлял из себя честного алкоголика.

Я не помню, что тогда послужило поводом для вечеринки. То ли одна из девчонок удачно раздела группу тюменских вахтовиков на съёмной квартире, где они щедро расставались с заработками, пуская пьяные пузыри. То ли удачно продалась партия поддельных дипломов или лотерейные билеты хорошо ушли, не припомню. А может, кто-то из них в очередной раз выходил замуж, встречал любимого из армии, или провожал его туда – не помню. Помню только, что денег у нас хватало.

Как часто бывало в те суматошные годы, я оказался в цветнике один. – Пей, Макс, – кричали они, – пей, как в последний раз!
И я, конечно, пытался соответствовать. Но челябинская чуйка – жуткая вещь, это застарелое чукалово, вбитое в подсознание на уровне инстинкта, страшно мешает веселиться в публичных местах. Я нервно оглядывался в поисках свободного выхода, привычно нашаривал глазами наиболее отбитых охранников, потенциально опасных наркоманов, да и вообще всё вот это.

За соседним столом волновалась группа рабочей молодёжи в эластиковых костюмах. Им больно было видеть, как разухабистый молодой человек в одиночку пьёт сразу с десятью девушками, наглый как султан в гареме. Они исподлобья бросали в нашу сторону красноречивые взгляды. Я, на всякий случай, украдкой спрятал в рукав вилку. Мало ли, думаю, столько народу – это слишком даже для меня, а я тогда был в хорошей форме.

– Да расслабься ты уже, – улыбалась мне В., – мы тут часто сидим, тут безопасно.
– Угу, – отвечал я, делая вальяжный вид. Конечно, у В. был чёрный пояс по карате кёкусинкай, но это сомнительное преимущество в настоящей пьяной сваре в полутёмном предбаннике клуба, где пять минут назад какая-то девица присела помочиться прямо посереди мужского тулета, да так и задремала, журча на корточках. Когда охранник толкнул её ногой в плечо, она рухнула на бок, но так и не проснулась.

Наконец, этот момент настал. От юной биомассы отлепился самый смелый – как сейчас помню, очень высокий и тощий – молодой человек с нервным лицом, подошёл к одной из девушек и храбро бросил:
– Ну чё, сидишь такая красивая, пойдём к нам? Отдохнём.

С меня слетел хмель. Стульев там не было, мы сидели на длинных лавках, вылезать было неудобно. Я начал было неловко вставать, но В. сильно дёрнула меня за руку со словами: «Сиди и пей, мы сами справимся». Я начал слегка удивляться, но до конца удивиться не успел. Потому что М. встала с места, посмотрела ухажёру в глаза и с вызовом сказала:
– Слышь, пацан. Это моя тёлка, понял?

Пацан не понял. Он глупо улыбался и переводил незадумчивый взгляд с одного девичьего лица на другое. Тогда М. взяла подругу за уши и смачно всосалась ей в губы. Через десяток-другой секунд, выждав, когда градус охуения юных масс раскалится как вольтова дуга, М. отпустила девушку, снова повернулась к хулигану и с нажимом повторила:
– Это. Моя. Тёлка.
– Я же говорила, – шепнула мне В. – Этот фокус всегда срабатывает. Сто раз проверяли. Работает всегда. Со всеми и везде. Так что открой-ка ещё бутылочку.

Вы прослушали отрывок из радиопередачи «Годы и дни. Писатель вспоминает». У микрофона был Максим Бодягин.

Семейное

Вчера вспоминали, как тётку мою упекли с инсультом в реанимацию. История, леденящая всё. Несколько лет назад звоню ей 1-го января, чтобы поздравить с Новым гадом, а в трубке – чьи-то чужие голоса. Звоню второй тётке, она говорит, так и так, упаковали, мол, её сегодня с инсультом.

Через пару дней звонит и рассказывает:
– Она же там всю реанимацию насмешила. Её оформили, начинают раздевать, а она и говорит, не открывая глаз: «Давненько меня не раздевали мужские руки. Думала, так и умру без свежих воспоминаний об этом».

Я ей вчера по телефону напоминаю про этот случай, она выдыхает дым и говорит: «Ну, да. Я ж чувствую, как они с меня одежду стаскивают. Ты бы слышал, как они хохотали! Это уже потом такой жестяной голос говорит сверху: «Речевая функция сохранена». На этом я и вырубилась».

Тот год у меня выдался куда хуже нынешнего, и когда я вспоминаю эту историю, жить мне становится чуть легче.

UPD: тётка моя уже тогда была седой как лунь, ей под восемьдесят уже было

Моя бабушка и канволярия маялис

0-2Вчера бабушку вспоминали. Годовщина была, 12 лет. Помню, я был прыщавый балбес семнадцати лет от роду, самонадеянно мечтавший о карьере рок-музыканта и (когда-нибудь, когда ума наберусь) писателя. На какой-то из пролетарских праздников, то ли на майские, то ли, напротив, на ноябрьские, бабушка пошла по магазинам – более жест отчаяния, чем сознательное действие, поскольку прилавки всё равно были пусты, а еда, спиртное и сигареты покупались по талонам.

Вернулась и докладывает тётке моей: «Видела торт, но он выглядел не очень, поэтому брать не стала, лучше настряпаю что-нибудь». Я обрадовался, потому что бабушкину стряпню любил, а вот торты той поры – не очень. Тётка выпустила плотное облако табачного дыма, слегка отодвинула его от меня в сторону пальцами с крупными перстнями, и спросила:
– Мама, а как торт-то назывался?

Бабушка нахмурилась, потом посмотрела на нас голубыми глазами, очки «на плюс» делали их ещё больше, потом серьёзно сказала:
– Конвалярия маялис.
– Как?! – переспросили мы хором.
– Конвалярия маялис, – повторила бабушка таким тоном, как будто мы с тёткой утратили разум.
– Мама, – мягко сказала тётка. Так, знаете, с намёком.
Бабушка беспомощно улыбнулась в нас из своего космоса сквозь очки-иллюминаторы и сказала:
– Представляешь, забыла русское название!

Тогда тётка повернулась ко мне чеканным профилем, стряхнула пепел и зычно крикнула в дальнюю комнату, уже своей тётке, которой на тот момент было сильно за восемьдесят:
– Тётя, что такое «конвалярия маялис»?
– Ландыш майский, – басовито ответила тётя Лида, раскладывая на круглом столе пасьянс «Могила Наполеона». Аналоговый, разумеется. Специальными картами, которые мне ужасно нравились, когда мне было лет восемь. Я тогда думал, что они детские.

Вчера напоминаю тётке эту историю, она смеётся: «Ах, милый, помню я тот торт «Ландыш». Редкая дрянь была. Тяжёлый сухой бисквит, тут две мазюльки зелёные, изображавшие стебли, и две горошины жёлтого крема. Отвратительная дрянь». Это моя любимая история про бабушку, кстати. Здесь, как говорится, как в капле воды, ну и так далее.

Моя память как старое пальто

Летом, гуляя с собакой, я люблю смотреть на стрижей. Они куда крупнее ласточек, что жили у нас в деревне, да и солнце в Че не такое жестокое, позволяет разглядеть их во всех подробностях, даже днём. Они кажутся мне подобием этих штук из «Звёздных войн» (хотя, я уверен, тут обратная логика, но всё же).

Чиж в эти минуты честно садится рядом, вздрагивая львиной гривой на слабом горячем ветру, и тоже смотрит в небо. Его карие глаза постепенно наполняются слезами от сосредоточенности. Но звук «стри! стри!» он ловит лучше, чем рисунок полёта, поэтому, тревожно оглядываясь на меня, перестаёт наблюдать за игрой стрижей и бежит нюхать вкусные ссачки чужих собак, на всякий случай повиливая хвостом.

Нет ничего красивее закатного летнего света. И я вспоминаю детство, ласточек, деревенских собак, индюков, устраивающихся спать на ветвях старых яблонь, и квас в эмалированном белом ведре, где плавали куски хлеба. Вчера я получил письмо из прошлого. Из того времени, что минуло тридцать лет назад. Тридцать два, если быть точнее. И я счастлив, что моя память (память писателя) похожа на старое пальто, цепляющее на себя всё на свете: собачью шерсть, старые рыболовные крючки, виноградные косточки, запах солнца, рыбью чешую, оранжевую кожицу алычи, полосатые семечки подсолнечника, кроличьи когти и белые мазки хлопковых нитей.

Кот Вася пришёл и положил мне на колени полосатую голову. И в его глазах я вижу всех своих ушедших друзей: Бельчика, Дружка, Пушка, кота Славку и дуру-индюшку Профуру, и хряка Борьку, что орал в сарае с утренней голодухи, и послушную секту уток, что заходили в арык осторожно, как монахини, боящиеся замочить портки, и буйную ватагу молодых баранов, храбро кричащих баааа перед тем, как перепрыгнуть тонюсенький ручей за школой им. Лермонтова, где темно-зелёными штрихами мелькают шустрые гамбузи. Где в зарослях цветущего тамарикса мы лежали, одурев от винограда, глядя в белое небо с журналами «Наука и жизнь» на коричневых от солнца животах.

Крупная саранча вскакивала на наши острые коленки, чтобы, вспыхнув алым подкладом из-под камуфляжа, улететь к ровным линиям хлопковых полей. А мы смотрели в небо, копались в зубах стебельками вездесущего мятлика, выковаривая остатки свежего чурека, и думали, что это мы, мы сметём всех с лица земли. Молодые, загорелые, задумчивые. Эрегированные, робкие, наглые. С глазами, похожими на золотые медали. С волосами, похожими на одуванчик. С рыболовным крючком в кармане, со свинцовым грузилом в руке.

Святые дураки.

Ленин тебе ещё покажет. Куда идти, как жить

Я помню, как в школе нас принуждали учить стихи о сегодняшнем юбиляре:

Когда был Ленин маленьким
С кудрявой головой
Он тоже бегал в валенках
По горке ледяной

Его пытались продать нам, как «своего», как «такого же мальчика». И в этом чувствовалась фальшь, поскольку Ленин был советским суперменом, пролетарским Чаком Норрисом. Его имя сейчас легко можно встроить в любой мем, например: «Тень Ленина видно в темноте». Или: «Ленин досчитал до бесконечности. Дважды». Он был повсюду. С каждой стены его суровый лик следил за тобой: надел ли ты шапку, хорошо ли ты покушал, сделал ли ты домашку по математике – он самим своим видом намекал, что твой мелкий школьный долг перед ним неоплатен. Ты всегда будешь виновен перед ним.

Фото 01.01.2020, 10 50 49

Не удивлюсь, если какой-нибудь британсккий учёный обнародует исследование о том, что профессор Толкин придумал глаз Саурона, посетив в 1936 году конференцию учёных-фольклористов в Ленинграде. Ведь глаз Ленина с его хитрым прищуром следил за каждым. И когда мои соученики на переменках снимали и прятали в карман пионерский галстук, со словами: «красное носить не по понятиям», я чувствовал в этом некий ритуальный жест. Теперь я знаю: они снимали кольцо всевластья, чтобы укрыться от всевидящего ока. Иначе как курить за школой? Как трахать Юльку К. в раздевалке втроём?

Поэтому попытка втюхать нам Ленина как «своего парня» заранее была обречена на провал. Ведь его вортреты всюду, а наши – только в школьной стенгазете под заголовком «Позор троечникам и прогульщикам». И именно поэтому последние строчки стиха мы переиначивали так: «Он тоже бегал в валенках и хуй дрочил ногой», подсознательно придавая маленькому Володе Ульянову богатырские черты. «Нет, ты не с нами», как бы говорили мы ему.

Только представьте. Чтобы подрочить ногой, нужно иметь на той ноге поразительно гибкие пальцы. Возможно, самый большой из них был противопоставлен остальным для упрочения хвата, как у высших приматов? А возможно, он просто свисал до самой ноги, и от этого дрочить этот богатырский хуй было куда удобнее, на страх мировой буржуазии с её моральным разложением. Возможно он и дрочил с такой скоростью, что его нога размывалась до мутного пятна как крылышки колибри, зависшей над цветком.

Это потом, после того, как задули гнилостные ветра перестройки и наймиты запада беспрепятственно начали разлагать умы юных советских граждан, екатеринбургский художник Пётр Малков придумал цикл стихов о Ленине (правда, есть версия что авторами были сотрудники «Красной Бурды», тут уж кто во что верит, я могу и ошибиться):

Когда был Ленин в Арктике,
Он отморозил нос.
Товарищи по партии
Смеялися до слез.

***
Когда был Ленин мастером
(Наряды закрывал),
На дело революции
Он деньги воровал.

***
Когда был Ленин барином,
И злился, например —
Подолгу выговаривал
Крестьянам букву «р».

***
Когда был Ленин с массами,
С трибуны, вновь и вновь,
Смешил он всех гримасами,
Дугою выгнув бровь.

***
Когда был Ленин фраером,
Он в кепочке ходил.
Скрывался от полиции
И деньгами сорил.

И моё почему-то любимое:

«Когда был Ленин женщиной,
Он был совсем другой –
Капризной, переменчивой
И очень дорогой».

Поэтому давайте же выпьем за вождя мирового пролетариата, оставившего нам странное и жуткое наследство, подняв за это честный тост: «Ушла эпоха. Ушла – и похуй». С праздником вас, бывшие октябрята, пионеры и комсомольцы.

Про детство босоногое

Как-то раз мы с друзьями немножко выпивали и один говорит: «А я ходил в детский садик «Лисички». А второй такой: «А я – в «Земляничку». И потом на меня смотрят и спрашивают, а как твой садик назывался?

Я посмотрел на этих благодушных придурков и сказал:
– А мой назывался «Детский садик №194 Центрального района г.Челябинска».

Это Челябинск, детка. Тут детям сказок не рассказывают. А, и ещё про детский сад. Больше всего я ненавидел таскать раскладушки перед сончасом. Они всегда были капец, какие холодные. Зато на соседней раскладушке лежала добрая девочка Таня Ф., которая на практике показала мне, чем именно различаются девочки и мальчики. В этом, пожалуй, была главная польза детсада. А то так бы до сих пор жил в неведении.

Веселый белый бультерьер

Короче, когда я жил в Екатеринбурге, меня регулярно пугал один весёлый белый бультерьер. Через два дома в цоколе работала небольшая молочная лавочка, куда я гонял за кефиром и прочей снедью. Путь туда лежал через двор, в котором росла небольшая кривая яблоня.

Каждый раз, когда я возвращался домой с пакетом кефира, дверь подъезда, находившегося за кривой яблоней, бухала, как выстрел, а вслед за этим звуком во двор увесистым ядром выстреливал мускулистый белый бультерьер. Он бежал мне навстречу, улыбаясь крокодильей розовой пастью, я рефлекторно прикрывал тестикулы пакетом с кефиром и боязливо думал: сколько же у него там зубов?

Не добегая до меня буквально пару метров, пёс подпрыгивал, цеплялся челюстями за толстую яблоневую ветвь, диагонально тянувшуюся над двором, его мясистую жопку заносило по инерции и некоторое время бультерьер так и раскачивался, повиснув на ветке. Кора под его зубами жалобно поскрипывала, как кряхтящая старческая кровать, подпевающая бессоннице.

Я осторожно обходил собаку и как раз в тот момент, когда инерция гасла и пса переставало раскачивать как большую перезрелую грушу, дверь подъезда распахивалась и на пороге появлялась древняя, как Мойра, хозяйка бультерьера. Он спрыгивал на землю, формально вилял ей хвостом, вновь разгонялся и вновь играл в качели со злосчастной веткой. Так прошло целое лето.

Знаете, сегодня, впервые за много-много лет, я снова проходил той тропкой. Через тот самый двор. Та ветка по-прежнему тянется по диагонали через тропинку довольно высоко, чуть выше уровня моих глаз. А мне всё казалось, что у страха глаза велики или меня подводит память. Нет, не подводит. Просто собака очень любила качаться и высота ей была не помеха.

Из детства

Борька всегда был один и тот же. В его домике жили крысы, но Борька был добрый и разрешал доедать им свои помойчики, крысы колготились вокруг, и не обижались на Борьку, когда он, поворачиваясь во сне, придавливал пару-тройку из них. Крысы жрали все, и своих мертвых тоже. Вернуть Борьку обратно в стайку (так назывался загончик) можно было только налив чего-нибудь особенно помойно-сладкого и просунув мисочку через специальную щель, с криком «борь-борь-борь».

После шести утра он начинал повизгивать, и если ему не успевали насыпать палых яблок, повизгивание переходило в непрерывный крик назгула, Борьку становилось жаль, казалось, что он сейчас захлебнется, или у него, где-то там, под подкожным слоем жыра, в глубине того, что осенью неизбежно будет закатано в банки, остановится его поросячье сердчишко.

Он был ужасно трогательным, пока брал яблоки, которые ему просовывали в щель стайки (тот самый сарайчик), но когда он выбегал, пугая индюшек, мечась, стараясь набегаться вдосталь за то время, пока беззлобно матерящаяся тетка убирает помои и остатки крысиных трупиков, было видно, какие серьезные у него клыки.

К концу лета они начинали задирать губу, Борька уже не мог считаться поросенком, он уже был целым вепрем.

Его кололи всегда одним и тем же потемневшим от времени ножом, которым вальщик колол еще японских интервентов в Гоби и на Хингане, нож был слишком маленьким, казался слишком хрупким для вепря-Борьки, потертость режущей кромки превращала его в подобие серпа, но вальщик не соглашался ни какое другое оружие.

Мусульмане прятались за дувалы, когда он шел к Борьке, чуть покачиваясь, уже слегка пьяноватый. Борьку не спасли ни клыки, ни его умение жрать одуревших от весны змей, которую он приобретал еще в детстве, ни готовность сожрать все, что было слишком неуклюжим, чтобы увернуться от его застоявшегося в стайке и потому такого неожиданно прыткого клыкастого тела.

А потом… потом он появлялся в стайке снова, появлялся буднично, без визга, без ничего, просто словно заводился от сырости, новый Борька, с белесыми ресницами и пятачком, похожим на гриб «масленок», который мусульмане не едят, как впрочем и остальные грибы.